Неточные совпадения
Здесь много чиновников. Мне кажется, однако ж, они меня принимают за государственного
человека. Верно, я вчера им подпустил пыли. Экое дурачье! Напишу-ка я обо всем
в Петербург к Тряпичкину: он пописывает статейки — пусть-ка он их общелкает хорошенько. Эй, Осип, подай мне бумагу и
чернила!
Весь мир представлялся испещренным
черными точками,
в которых, под бой барабана, двигаются по прямой линии
люди, и всё идут, всё идут.
Скосить и сжать рожь и овес и свезти, докосить луга, передвоить пар, обмолотить семена и посеять озимое — всё это кажется просто и обыкновенно; а чтобы успеть сделать всё это, надо, чтобы от старого до малого все деревенские
люди работали не переставая
в эти три-четыре недели втрое больше, чем обыкновенно, питаясь квасом, луком и
черным хлебом, молотя и возя снопы по ночам и отдавая сну не более двух-трех часов
в сутки. И каждый год это делается по всей России.
Степана Аркадьича не только любили все знавшие его за его добрый, веселый нрав и несомненную честность, но
в нем,
в его красивой, светлой наружности, блестящих глазах,
черных бровях, волосах, белизне и румянце лица, было что-то физически действовавшее дружелюбно и весело на
людей, встречавшихся с ним.
Несмотря на светлый цвет его волос, усы его и брови были
черные — признак породы
в человеке, так, как
черная грива и
черный хвост у белой лошади.
Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова
в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма
черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом так, как будто бы говорил: «Пойдем, брат,
в другую комнату, там я тебе что-то скажу», —
человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького
человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного
человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем, не без приятности.
Удержалось у него тысячонок десяток, запрятанных про
черный день, да дюжины две голландских рубашек, да небольшая бричка,
в какой ездят холостяки, да два крепостных
человека, кучер Селифан и лакей Петрушка, да таможенные чиновники, движимые сердечною добротою, оставили ему пять или шесть кусков мыла для сбережения свежести щек — вот и все.
Он был бледный, убитый,
в том бесчувственно-страшном состоянии,
в каком бывает
человек, видящий перед собою
черную, неотвратимую смерть, это страшилище, противное естеству нашему…
Иван Антонович как будто бы и не слыхал и углубился совершенно
в бумаги, не отвечая ничего. Видно было вдруг, что это был уже
человек благоразумных лет, не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок лет; волос на нем был
черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла
в нос, — словом, это было то лицо, которое называют
в общежитье кувшинным рылом.
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни
в зиму, ни
в лето, отец, больной
человек,
в длинном сюртуке на мерлушках и
в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший
в стоявшую
в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером
в руках,
чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель
в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся
в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
А что? Да так. Я усыпляю
Пустые,
черные мечты;
Я только
в скобках замечаю,
Что нет презренной клеветы,
На чердаке вралем рожденной
И светской
чернью ободренной,
Что нет нелепицы такой,
Ни эпиграммы площадной,
Которой бы ваш друг с улыбкой,
В кругу порядочных
людей,
Без всякой злобы и затей,
Не повторил стократ ошибкой;
А впрочем, он за вас горой:
Он вас так любит… как родной!
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С летами вытерпеть умел;
Кто странным снам не предавался,
Кто
черни светской не чуждался,
Кто
в двадцать лет был франт иль хват,
А
в тридцать выгодно женат;
Кто
в пятьдесят освободился
От частных и других долгов,
Кто славы, денег и чинов
Спокойно
в очередь добился,
О ком твердили целый век:
N. N. прекрасный
человек.
Herr Frost был немец, но немец совершенно не того покроя, как наш добрый Карл Иваныч: во-первых, он правильно говорил по-русски, с дурным выговором — по-французски и пользовался вообще,
в особенности между дамами, репутацией очень ученого
человека; во-вторых, он носил рыжие усы, большую рубиновую булавку
в черном атласном шарфе, концы которого были просунуты под помочи, и светло-голубые панталоны с отливом и со штрипками; в-третьих, он был молод, имел красивую, самодовольную наружность и необыкновенно видные, мускулистые ноги.
— Ничего, это все ничего, ты слушай, пожалуйста. Вот я пошла. Ну-с, прихожу
в большой страшеннейший магазин; там куча народа. Меня затолкали; однако я выбралась и подошла к
черному человеку в очках. Что я ему сказала, я ничего не помню; под конец он усмехнулся, порылся
в моей корзине, посмотрел кое-что, потом снова завернул, как было,
в платок и отдал обратно.
Так, были какие-то мысли или обрывки мыслей, какие-то представления, без порядка и связи, — лица
людей, виденных им еще
в детстве или встреченных где-нибудь один только раз и об которых он никогда бы и не вспомнил; колокольня
В—й церкви; биллиард
в одном трактире и какой-то офицер у биллиарда, запах сигар
в какой-то подвальной табачной лавочке, распивочная,
черная лестница, совсем темная, вся залитая помоями и засыпанная яичными скорлупами, а откуда-то доносится воскресный звон колоколов…
Она была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила
в юродивых,
в домовых,
в леших,
в дурные встречи,
в порчу,
в народные лекарства,
в четверговую соль,
в скорый конец света; верила, что если
в светлое воскресение на всенощной не погаснут свечи, то гречиха хорошо уродится, и что гриб больше не растет, если его человеческий глаз увидит; верила, что черт любит быть там, где вода, и что у каждого жида на груди кровавое пятнышко; боялась мышей, ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих
людей и
черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными; не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает голову Иоанна Предтечи; [Иоанн Предтеча — по преданию, предшественник и провозвестник Иисуса Христа.
Шел он очень быстро, наклонив голову, держа руки
в карманах, и его походка напомнила Самгину, что он уже видел этого
человека в коридоре гостиницы, — видел сутулую спину его и круто стесанный затылок
в черных, гладко наклеенных волосах.
Самгин следил, как соблазнительно изгибается
в руках офицера с
черной повязкой на правой щеке тонкое тело высокой женщины с обнаженной до пояса спиной, смотрел и привычно ловил клочки мудрости человеческой. Он давно уже решил, что мудрость, схваченная непосредственно у истока ее, из уст
людей, — правдивее, искренней той, которую предлагают книги и газеты. Он имел право думать, что особенно искренна мудрость пьяных, а за последнее время ему казалось, что все
люди нетрезвы.
Заходило солнце, снег на памятнике царя сверкал рубинами, быстро шли гимназистки и гимназисты с коньками
в руках; проехали сани, запряженные парой серых лошадей; лошади были покрыты голубой сеткой,
в санях сидел большой военный
человек, два полицейских скакали за ним,
черные кони блестели, точно начищенные ваксой.
Его окружали
люди,
в большинстве одетые прилично, сзади его на каменном выступе ограды стояла толстенькая синеглазая дама
в белой шапочке, из-под каракуля шапочки на розовый лоб выбивались
черные кудри, рядом с Климом Ивановичем стоял высокий чернобровый старик
в серой куртке, обшитой зеленым шнурком,
в шляпе странной формы пирогом, с курчавой сероватой бородой. Протискался высокий
человек в котиковой шапке, круглолицый, румяный, с веселыми усиками золотого цвета, и шипящими словами сказал даме...
— А то — отвезти
в Ладожско озеро да и потопить, — сказал, окая,
человек в изношенной финской шапке,
в потертой
черной кожаной куртке, шапка надвинута на брови, под нею вздулись синеватые щеки, истыканные седой щетиной; преодолевая одышку,
человек повторял...
Улицу перегораживала
черная куча
людей; за углом
в переулке тоже работали, катили по мостовой что-то тяжелое. Окна всех домов закрыты ставнями и окна дома Варвары — тоже, но оба полотнища ворот — настежь. Всхрапывала пила, мягкие тяжести шлепались на землю. Голоса
людей звучали не очень громко, но весело, — веселость эта казалась неуместной и фальшивой. Неугомонно и самодовольно звенел тенористый голосок...
— Доктор Макаров, — сердито сказал ему странно знакомым голосом щеголевато одетый
человек, весь
в черном, бритый, с подстриженными усами, с лицом военного. — Макаров, — повторил он более мягко и усмехнулся.
Открыв глаза, Самгин видел сквозь туман, что к тумбе прислонился, прячась, как зверушка, серый ботик Любаши, а опираясь спиной о тумбу, сидит, держась за живот руками, прижимая к нему шапку, двигая
черной валяной ногой, коротенький
человек,
в мохнатом пальто; лицо у него тряслось, вертелось кругами, он четко и грустно говорил...
В кошомной юрте сидели на корточках девять
человек киргиз чугунного цвета; семеро из них с великой силой дули
в длинные трубы из какого-то глухого к музыке дерева; юноша, с невероятно широким переносьем и
черными глазами где-то около ушей, дремотно бил
в бубен, а игрушечно маленький старичок с лицом, обросшим зеленоватым мохом, ребячливо колотил руками по котлу, обтянутому кожей осла.
Свет падал на непокрытые головы, было много лысых черепов, похожих на картофель, орехи и горошины, все они были меньше естественного, дневного объема и чем дальше, тем заметнее уменьшались, а еще дальше
люди сливались
в безглавое и бесформенное
черное.
Самгин был голоден и находил, что лучше есть, чем говорить с полупьяным
человеком. Стратонов налил из
черной бутылки
в серебряную стопку какой-то сильно пахучей жидкости.
Он, как бы для контраста с собою, приводил слесаря Вараксина, угрюмого
человека с
черными усами на сером, каменном лице и с недоверчивым взглядом темных глаз, глубоко запавших
в глазницы.
Сосед был плотный
человек лет тридцати, всегда одетый
в черное, черноглазый, синещекий, густые
черные усы коротко подстрижены и подчеркнуты толстыми губами очень яркого цвета.
В саду стало тише, светлей,
люди исчезли, растаяли; зеленоватая полоса лунного света отражалась
черною водою пруда, наполняя сад дремотной, необременяющей скукой. Быстро подошел
человек в желтом костюме, сел рядом с Климом, тяжко вздохнув, снял соломенную шляпу, вытер лоб ладонью, посмотрел на ладонь и сердито спросил...
В городском саду, по дорожке вокруг пруда, шагали медленно
люди, над стеклянным кругом
черной воды лениво плыли негромкие голоса.
Говорила она с акцентом, сближая слова тяжело и медленно. Ее лицо побледнело, от этого
черные глаза ушли еще глубже, и у нее дрожал подбородок. Голос у нее был бесцветен, как у
человека с больными легкими, и от этого слова казались еще тяжелей. Шемякин, сидя
в углу рядом с Таисьей, взглянув на Розу, поморщился, пошевелил усами и что-то шепнул
в ухо Таисье, она сердито нахмурилась, подняла руку, поправляя волосы над ухом.
В большой столовой со множеством фаянса на стенах Самгина слушало десятка два мужчин и дам,
люди солидных объемов, только один из них, очень тощий, но с круглым, как глобус, брюшком стоял на длинных ногах, спрятав руки
в карманах, покачивая черноволосой головою, сморщив бледное, пухлое лицо
в широкой раме
черной бороды.
По бокам парадного крыльца медные и эмалированные дощечки извещали
черными буквами, что
в доме этом обитают
люди странных фамилий: присяжный поверенный Я. Ассикритов, акушерка Интролигатина, учитель танцев Волков-Воловик, настройщик роялей и починка деревянных инструментов П. Е. Скромного, «Школа кулинарного искусства и готовые обеды на дом Т. П. Федькиной», «Переписка на машинке, 3-й этаж, кв.
В коляске, запряженной парой
черных зверей, ноги которых работали, точно рычаги фантастической машины, проехала Алина Телепнева, рядом с нею — Лютов, а напротив них, под спиною кучера, размахивал рукою толстый
человек, похожий на пожарного.
Только что прошел обильный дождь, холодный ветер, предвестник осени, гнал клочья
черных облаков, среди них ныряла ущербленная луна, освещая на секунды мостовую, жирно блестел булыжник, тускло, точно оловянные, поблескивали стекла окон, и все вокруг как будто подмигивало. Самгина обогнали два
человека, один из них шел точно
в хомуте, на плече его сверкала медная труба — бас, другой, согнувшись, сунув руки
в карманы, прижимал под мышкой маленький
черный ящик, толкнув Самгина, он пробормотал...
Это говорил высоким, но тусклым голосом щегольски одетый
человек небольшого роста,
черные волосы его зачесаны на затылок, обнажая угловатый высокий лоб, темные глаза
в глубоких глазницах, желтоватую кожу щек, тонкогубый рот с черненькими полосками сбритых усов и острый подбородок.
В темно-синем пиджаке,
в черных брюках и тупоносых ботинках фигура Дронова приобрела комическую солидность. Но лицо его осунулось, глаза стали неподвижней, зрачки помутнели, а
в белках явились красненькие жилки, точно у
человека, который страдает бессонницей. Спрашивал он не так жадно и много, как прежде, говорил меньше, слушал рассеянно и, прижав локти к бокам, сцепив пальцы, крутил большие, как старик. Смотрел на все как-то сбоку, часто и устало отдувался, и казалось, что говорит он не о том, что думает.
— Преступные ошибки самозваных вождей! — крикнул сосед Самгина, плотный
человек с
черной бородкой,
в пенсне на горбатом носу.
Клим отодвинулся за косяк. Солдат было
человек двадцать; среди них шли тесной группой пожарные, трое —
черные,
в касках,
человек десять серых —
в фуражках, с топорами за поясом. Ехала зеленая телега, мотали головами толстые лошади.
Из флигеля выходили, один за другим, темные
люди с узлами, чемоданами
в руках, писатель вел под руку дядю Якова. Клим хотел выбежать на двор, проститься, но остался у окна, вспомнив, что дядя давно уже не замечает его среди
людей. Писатель подсадил дядю
в экипаж
черного извозчика, дядя крикнул...
Через час он сидел
в маленькой комнатке у постели, на которой полулежал обложенный подушками бритоголовый
человек с
черной бородой, подстриженной на щеках и раздвоенной на подбородке белым клином седых волос.
Молодой
человек, черноволосый, бледный,
в черном костюме, с галстуком как будто из золотой парчи, нахмуря высокий лоб, напряженно возглашал...
Вдоль решетки Таврического сада шла группа
людей, десятка два,
в центре, под конвоем трех солдат, шагали двое: один без шапки, высокий, высоколобый, лысый, с широкой бородой медного блеска, борода встрепана, широкое лицо измазано кровью, глаза полуприкрыты, шел он, согнув шею, а рядом с ним прихрамывал, качался тоже очень рослый,
в шапке, надвинутой на брови,
в черном полушубке и валенках.
И не только жалкое, а, пожалуй, даже смешное; костлявые, старые лошади ставили ноги
в снег неуверенно,
черные фигуры
в цилиндрах покачивались на белизне снега, тяжело по снегу влачились их тени, на концах свечей дрожали ненужные бессильные язычки огней — и одинокий
человек в очках, с непокрытой головой и растрепанными жидкими волосами на ней.
— Мне
черного пива, — сказал Долганов. — Пиво — полезно. Я — из Давоса. Туберкулез. Пневматоракс. Схватил
в Тотьме,
в ссылке. Тоже — дыра, как Давос. Соскучился о
людях. Вы — эмигрировали?
Он не заметил, откуда выскочила и, с разгона, остановилась на углу
черная, тонконогая лошадь, — остановил ее Судаков, запрокинувшись с козел назад, туго вытянув руки; из-за угла выскочил
человек в сером пальто, прыгнул
в сани, — лошадь помчалась мимо Самгина, и он видел, как серый
человек накинул на плечи шубу, надел мохнатую шапку.
Какая-то сила вытолкнула из домов на улицу разнообразнейших
людей, — они двигались не по-московски быстро, бойко, останавливались, собирались группами, кого-то слушали, спорили, аплодировали, гуляли по бульварам, и можно было думать, что они ждут праздника. Самгин смотрел на них, хмурился, думал о легкомыслии
людей и о наивности тех, кто пытался внушить им разумное отношение к жизни. По ночам пред ним опять вставала картина белой земли
в красных пятнах пожаров,
черные потоки крестьян.
Затем, при помощи прочитанной еще
в отрочестве по настоянию отца «Истории крестьянских войн
в Германии» и «Политических движений русского народа», воображение создало мрачную картину: лунной ночью, по извилистым дорогам, среди полей, катятся от деревни к деревне густые, темные толпы, окружают усадьбы помещиков, трутся о них; вспыхивают огромные костры огня, а
люди кричат, свистят, воют,
черной массой катятся дальше, все возрастая, как бы поднимаясь из земли; впереди их мчатся табуны испуганных лошадей, сзади умножаются холмы огня, над ними — тучи дыма, неба — не видно, а земля — пустеет, верхний слой ее как бы скатывается ковром, образуя все новые, живые,
черные валы.
К Самгину подошли двое: печник, коренастый, с каменным лицом, и
черный человек, похожий на цыгана. Печник смотрел таким тяжелым, отталкивающим взглядом, что Самгин невольно подался назад и встал за бричку. Возница и
черный человек, взяв лошадей под уздцы, повели их куда-то
в сторону, мужичонка подскочил к Самгину, подсучивая разорванный рукав рубахи, мотаясь, как волчок, который уже устал вертеться.